Многообразны были супружеские ссоры, возникавшие между благородными лордом и леди из-за этого неблаговидного соединения двух отпрысков — законного и незаконного, и нередко мы, предмет всех раздоров, становились их свидетелями, что было столь же благоразумно со стороны родителей, сколь и благопристойно… Однажды моя высокочтимая матушка, дама, в выражениях не стеснявшаяся, нашла, что язык, принятый в ее кругу, не способен выразить всю силу ее великодушных чувств, и потому, позаимствовав у простонародья два крепких словца, она прилепила их к Мари де Мартиньи и ее сыну Фрэнсису Тиррелу. Никогда еще особа, увенчанная графской короной, не приходила в ярость более необузданную, чем та, что нашла па моего глубокочтимого батюшку в пылу спора он, последовав примеру моей матушки, заявил ей, что если в его семье имелись когда-либо девка и байстрюк, то это как раз она и ее отпрыск.
Я и тогда был малый сообразительный, и меня весьма потрясли эти слова, вырвавшиеся в необузданном раздражении у моего глубокочтимого батюшки. Правда, он тотчас же овладел собою и так как, может быть, вспомнил слово «двоеженство», а моя мать подумала о последствиях превращения из графини Этерингтон в миссис Балмер — ни жену, ни девицу, ни вдову, между ними и установился мир, не нарушавшийся в течение некоторого времени. Но разговор этот глубоко врезался в мою память, тем более что однажды, когда я попытался повести себя в отношении любезного друга Фрэнсиса Тиррела со всем авторитетом законного сына и лорда Окендейла, старик Сесил, доверенный камердинер моего отца, пришел в негодование и даже намекнул на возможность того, что нам с братом придется обменяться местами. В обоих этих случаях я усмотрел некий ключ к длинным проповедям, которыми часто угощал нас, мальчиков, особенно же меня, наш батюшка, — проповедям на тему об исключительном непостоянстве судеб человеческих, о шаткости даже самых обоснованных расчетов и надежд и о необходимости настолько преуспеть во всех полезных отраслях знания, чтобы успехи в них могли при неблагоприятных обстоятельствах заменить положение и богатство. Как будто искусство или наука могут заменить графский титул и двенадцать тысяч в год! Все эти разглагольствования весьма тревожили мой ум, ибо я усматривал в них стремление подготовить меня к неприятным житейским переменам. Когда же я подрос настолько, что оказался в состоянии потихоньку навести все справки, какие только были в пределах возможного для меня, то еще больше убедился, что мой высокочтимый батюшка питает намерения превратить Мари де Мартиньи в честную женщину, а Фрэнсиса — в моего законного старшего брата, если не при жизни своей, то хотя бы посмертно. Окончательно же убедился я в этом после того, как небольшая интрижка, которую я завел с дочкой моего воспитателя, навлекла на мою голову жесточайший гнев родителя: он услал меня и моего брата в Шотландию с очень жалким содержанием и без всяких рекомендательных писем, если не считать письма к некоему весьма степенному, чтобы не сказать угрюмому, старому профессору, и запретил мне носить звание лорда Окендейла, приказав довольствоваться именем моего деда по матери — Вэлентайна Балмера, поскольку имя Фрэнсиса Тиррела уже занято.
Тут уж, несмотря на страх, который внушали мне приступы отцовской ярости, я решился заметить, что раз мне приходится отказаться от титула, то не могу ли я сохранить хотя бы свою фамилию, а брат мой пусть носит фамилию своей матери. Видел бы ты гневный взгляд, который папенька метнул в мою сторону, когда я произнес эти смелые слова! «Ты, — сказал он и остановился, словно подыскивая выражение посильнее, чтобы заполнить паузу, — ты сын своей матери и вылитый ее портрет» (ничего хуже он, видимо, придумать не мог) носи же ее имя, носи его терпеливо и не выставляясь напоказ, не то, клянусь честью, тебе во всю твою жизнь не носить другого».
Угроза эта наложила мне на уста печать. Затем, уже по поводу моей интрижки с упомянутой выше дочерью воспитателя, отец стал распространяться насчет безумия и преступности тайных браков предупредил меня, что в стране, куда я еду, нередко под ворохом цветов таится брачная петля и человек ощущает ее на своей шее в момент, когда он меньше всего рассчитывал украситься подобным галстуком наконец, уверил меня, что у него особые намерения насчет моего и Фрэнсиса устройства в жизни и что он никогда не простит тому из нас, кто, поторопившись завязать подобные узы, воспрепятствует его планам.
Сие перемешанное с угрозами наставление я выслушал спокойнее, ибо оно в равной степени относилось и к моему сопернику. Итак, нас выпроводили в Шотландию, сосворенных словно два пойнтера в одной упряжке и — за одного из нас я, во всяком случае, могу поручиться — с обоюдным неприязненным чувством. Неоднократно ловил я устремленный на меня странный взгляд Фрэнсиса, выражавший нечто вроде жалости и тревоги раз или два он как бы попытался начать разговор о положении, в котором мы оказались по отношению друг к другу, но у меня не было желания вести задушевную беседу. Ввиду того, однако же, что, по указанию отца, мы должны были считаться не родными, а двоюродными братьями, между нами вскоре установились отношения если не дружеские, то, во всяком случае, товарищеские.
Что думал Фрэнсис, я не знаю но, со своей стороны, должен признаться, что рассчитывал при первой же возможности поправить отношения с отцом, хотя бы и за счет соперника. Но Фортуна, не предоставив мне подобной возможности, вместо того завела нас обоих в такой странный и запутанный лабиринт, какого эта капризная богиня не ставила на пути еще ни одному человеку и из которого я и посейчас стараюсь выбраться хитростью или силой. Доныне дивлюсь я странному стечению обстоятельств, сплетшему такую сложную сеть событий.
Отец мой был страстный охотник, и мы с Фрэнсисом оба унаследовали его склонность, но увлечение наше было еще острей и восторженней. Эдинбург, где довольно сносно зимой и весной, летом становится неприятен, а осенью это самое унылое ejour , на какое только может быть осужден смертный. Все увеселительные заведения закрыты из порядочного общества никого в городе не остается, а те, кто не имеет возможности уехать, скрываются в каком-нибудь укромном уголке, словно стыдятся, что их могут увидеть на улице. Дворяне отправляются в свои поместья, горожане — на морские купанья, адвокаты разъезжаются по судебным округам, стряпчие — к своим сельским клиентам, и все вообще — на охоту. Мы, горестно чувствовавшие, как зазорно оставаться в городе во время мертвого сезона, не без труда добились от графа разрешения поехать в какое-нибудь глухое местечко, где можно стрелять дичь, если только нам удастся получить на это разрешение просто как английским студентам Эдинбургского университета, не ссылаясь на что-либо иное.
В первый год нашей ссылки мы ездили в горные местности Шотландии, но так как нашей охоте всячески препятствовали лесные сторожа и их помощники, на второй год мы обосновались в деревушке Сент-Ронан, где тогда не было курорта, фешенебельной публики, игорных столов, не было и никаких чудаков, кроме полоумной старухи — хозяйки гостиницы, в которой мы поселились. Местечко пришлось нам по вкусу. Наша хозяйка поддерживала дружеские связи с неким стариком, доверенным лицом одного дворянина, не живущего в своем поместье, — так получили мы разрешение охотиться на его землях, которым и воспользовались — я с большим увлечением, Фрэнсис с несколько меньшим. Нрава он был задумчивого, довольно замкнутый и часто предпочитал охоте одинокие прогулки среди красивого дикого ландшафта, окружающего деревушку. Кроме того, он любил рыбную ловлю — нелепейшую из людских забав это тоже способствовало тому, что мы очень часто блуждали порознь. Меня это, пожалуй, даже устраивало: не то чтобы я в то время ненавидел Фрэнсиса, не то чтобы общество его было мне противно — нет, просто неприятно постоянно быть с человеком, чьи интересы, на мой взгляд, находились в полном противоречии с моими. Кроме того, я даже несколько презирал его за, видимо, все усиливающееся у него равнодушие к охоте.